ТАТЬЯНА МАРЧЕНКО
"ДНИ
ТУРБИНЫХ" НА РУБЕЖЕ
ВЕКОВ
Вы
можете себе представить,
что сегодня кто-нибудь
взялся бы поставить на
театре "Любовь
Яровую" К. Тренева? Или
"Бронепоезд 14-69" Вс.
Иванова? Или... Список пьес,
написанных в свое время к
10-летию Октября, можно
продолжить, но ответ один -
они принадлежат истории,
конечно, из нее, как из
песни, слова не выкинешь,
но театр - это всегда
сегодня. А сегодняшнему-то
зрителю они зачем? Другая
теперь эпоха, другие
измерения прошлого, другие
критерии истины...
Иное дело -
Михаил Булгаков.
Мхатовский спектакль 1926
года "Дни Турбиных" не
просто остался прекрасной
легендой. Булгаковские
герои вновь шагнули на
сцену в порубежьи столетий
- и оказались на удивление
живы. Впрочем, по поводу
спектакля Семена Спивака в
Молодежном театре на
Фонтанке в критике
обнаружились не менее
удивительные разногласия.
"Они
- или не они?!"
Долгожданная
премьера спектакля
состоялась в начале 2000
года. Обещанного, говорят,
три года ждут. Так примерно
и обстояло дело со
спиваковским спектаклем.
Разные тому были причины, в
том числе - и актерские
блуждания по другим
театрам. Но вот
собрались-таки главные
"сюжеты", подтянулись,
сосредоточились - и вышли
на сцену. И тут их... не все
узнали.
Мне
вспоминаются вопли и
шипение, которые
раздавались по поводу
Чацкого - Сергея Юрского в
знаменитом
товстоноговском "Горе
от ума", тогда, тридцать
с лишним лет назад, еще
премьерном. "Ну, разве
это Чацкий?!. Он не умеет
носить костюм... В нем нет
никакого дворянского
лоску... Вот Царев - это был
Чацкий..." - и т. д., и т. п. В
упор не узнали Чацкого -
"шестидесятника" XX
века. Принадлежащего не
только грибоедовскому, но
прежде всего нашему
времени.
Я не
сравниваю масштабы
спектаклей, я говорю об
единстве подходов. Правда,
тогда с
"охранительных"
позиций выступали в
основном старшие
представители критической
когорты, да и зрителей
тоже. Сегодня картина
несколько иная. Молодой
зал и молодые критики
как-то разошлись. Упреки
молодых сердитых критиков
выстраиваются в один ряд,
приговор их окончательный
и обжалованию не подлежит:
не кадровые офицеры. Не
дворяне. Не умеют носить
офицерский мундир и не
владеют приличествующими
дворянину манерами. Все.
Можно закрывать лавочку.
Отшумела
сенсационность премьеры,
но зал по-прежнему полон.
Молодые птичьей стаей
сидят на ступеньках. От
души хлопают. Смеются - и
затихают. Сопереживают.
Видимо, ищут и находят в
этой истории не "кусочек
ушедшей эпохи", а что-то
свое, близкое...
Человеческое.
Нравственный
стержень
Камертон
этого спектакля - Алексей
Турбин. В исполнении
Константина Воробьева он
действительно не
"военная косточка". И
мундир сидит мешковато, и
выправка не та. Вид у
артиллерийского
полковника довольно
штатский, скорее, в нем
угадывается доктор Турбин
из романа "Белая
гвардия". Но вот душа у
него - истинно турбинская.
Нежная и мужественная.
"...Слышен
звон бубенцов
издалека...", - запевает
Алексей, сидя за столом бок
о бок с сестрой и младшим
братом, их руки
переплелись, они чуть
заметно покачиваются в лад
песне, словно они - тройка,
а он, старший - коренник.
Закинув голову и глядя
куда-то вдаль, он выпевает -
выговаривает заветное,
любимое, где в раздольном
напеве и простых словах -
русская удаль и печаль, и
залихватское что-то,
щемящее, за сердце
хватающее... Слезы набегают
на глаза Алексея и,
непролившиеся, застывают,
как светлые озера. Это -
момент истины для него и
его близких, их гимн России
на ветрах истории, и
дуновение этих ветров
словно проносится по
притихшему залу. Быть
может, именно в этот момент
его охватывает высокое
чувство сопричастности к
судьбам Родины. Из такого
общего настроя и рождается
монолог Алексея, его
потрясение и прозрение,
понимание безысходности
положения таких русских
людей, как он. Актер не
позволяет себе повысить
голос, сделать резкое
движение - душевная боль
Турбина словно зажата и,
стиснутая в сердце,
толкает его мерить шагами
гостиную, рождает
пушкинско-моцартовское
"виденье гробовое".
Затихли все, сидящие за
столом у Турбиных, затих
зал. Пауза.
Такие паузы
рассыпаны по спектаклю,
непривычно медленному для
нашего суетного времени.
Они возникают особенно в
патетических моментах, и
все связаны прежде всего с
Алексеем Турбиным.
...Отгремел
то ли выстрел, то ли взрыв,
полыхнуло заревом, и
полковник Турбин осел на
ступенях лестницы
(гимназии? Дороги, ведущей
в никуда? - сценография
Марта Китаева не дает
конкретного ответа, но о
зримых реалиях спектакля -
позже...) Ранен? Смертельно?
Актер не играет телесное
страдание. Проковылял по
помосту и сел на самом
краю, как раз над
турбинской гостиной с
кремовыми шторами, снял
фуражку, положил ее и
пистолет рядом с собой и
стал... ждать? ("Живым не
сдамся?") Он тихо сидит,
одинокий, никем не знаемый,
то ли прислушиваясь, что
делается там, внизу, среди
живых, то ли готовясь
молчаливо в свой последний
путь. И когда там, внизу,
было произнесено наконец
слово о его гибели, он
встал, словно отпустили
его земные притяжения, и
тихо вошел в световой
туннель. А пока он сидел
там, наверху, и потом
медленно двинулся
навстречу Вечности, он
приковывал внимание зала
своим нездешним покоем,
мудрой тишиной, чем-то
надмирным, что таил в себе
актер, которого режиссер
словно вознес над течением
жизни...
Абстракция
и лирика
Сценическая
площадка Молодежного
театра, мало сказать,
неудобна - пятачок, который
только вверх и может быть
развернут. М. Китаев
изобретательно
распорядился
пространством. Два марша
лестницы обрамляют
гостиную Турбиных и уходят
вверх, к помосту, который
нависает над ней. Все то,
что за пределами
турбинского дома - это там,
снаружи. Где уж тут
живописать роскошный зал и
белокаменные лестницы
Александровской гимназии,
громадный кабинет гетмана
и прочее. Есть два
пространства - дом и все
остальное, обозначаемое по
ходу действия, по мере
необходимости. Бедно? А как
же! Только не надо все
списывать на эстетику
"бедного театра",
чуждую булгаковскому
почерку. В тенденции к
абстрагированию
сценического пространства
есть своя историческая
закономерность.
Если
проследить движение
сценографии в постановках,
например чеховских
"Трех сестер", от
Московского
Художественного - к МХАТу и
товстоноговскому БДТ, то
обнаружится, при всей
разности художников, явная
тенденция ко все большей
обобщенности решений, к
абстрагированию. В первой
постановке, на рубеже XX
века, была масса милых
бытовых подробностей,
хорошо узнаваемых
публикой - современницей
героев пьесы. В спектакле
40-го года многие детали
ушли - они уже "не
читались" зрителями. В
спектакле БДТ 60-х годов
исчезли даже стены
прозоровского дома,
конкретность быта
заменили цвет и свет,
главным было то, что
происходило с этими
людьми.
Как ругают
Семена Спивака его
оппоненты (почему-то
обходя художника),
скрупулезно перечисляя
все, чего нет в турбинской
квартире: и кафельной печи
со знаменитыми изразцами,
и хрустяще-крахмальной
белоснежной скатерти, и
старинного сервиза,
который бьет Лариосик
(почему не бьет!), и мелодии
Боккерини. Что же касается
того, что за пределами
турбинского дома, то... (см.
выше). И простить ему того
не могут, видя в этом то ли
вероотступничество, то ли
историческое
беспамятство. Кто-то
деликатно намекает, что
"бедный театр" - "не
позор и даже не
несчастье", но он никак
не булгаковский.
А если у
режиссера просто другой
взгляд на предмет? Если он
не столько ищет того, что
ласкает глаз, сколько
вслушивается в мелодию
времени? Да и здесь (ведь
этакий строптивец!)
переаранжировал
Булгакова. Тот прописал
мощную музыкальную
драматургию пьесы,
сталкивая контрастные
звучания. Но у режиссера -
свой набор мелодий, скорее
унисонных, чем
контрапунктных. Основной
инструмент музыки,
звучащей за сценой, - рояль,
основная тональность -
минор. Шопен и Бах прошли
нежную джазовую обработку
(музыкальный руководитель
- Иван Благодер).
Музыкальные проигрыши
сопровождают всех
персонажей, никому не
отказывая во внимании и
сердечном тепле.
Здесь
Спивак - парадоксалист. Ну,
казалось бы, что можно
найти симпатичного в
Тальберге, муже Елены, этой
крысе, бежавшей с корабля?
Артист Сергей Барковский и
не настаивает на том, чтобы
его герою симпатизировали:
он сухо педантичен и
мелочен во всем. Деловито
собирает вещи, ежеминутно
поглядывая на часы, и, не
пропуская случая
перекусить на ходу, нудным
голосом учит уму-разуму
жену. И торопливо уходит,
не прощенный Еленой и нами.
Но вот второе его
появление и второй уход
осмысливаются театром
иначе. Явно оголодавший
(как припал к столу с
закусками!), только теперь
оценивший тепло дома и
красоту жены (как жадно
целует ее), он вышвырнут,
словно ненужный предмет,
железной рукой
Мышлаевского. В комнате за
кремовыми шторами ему
места нет, и, подобрав
вещички, он тихо присел на
стул у порога, а музыка
нашептывает об
одиночестве маленькой, но
все-таки человеческой
души. Неожиданно
становится его жаль - это
работает типично
спиваковская пауза.
А жестокой
кроваво сочной картины в
штабе Петлюры в спектакле
вообще нет. Не вписалась в
концепцию. О приходе в
город Петлюры, как
страшной разгульной
стихии, заявляет разудалая
хоровая песня с присвистом
и гиканьем... Знак - мазок
маслом по акварели.
Атмосфера:
нежность и улыбка
Режиссер
строго последователен в
своем маршруте по миру
булгаковской пьесы. Он
лелеет моменты душевного
контакта членов семьи
Турбиных, их особую
интеллигентную мягкость.
Вот старший Турбин, придя
домой, присел с книжкой у
стола. Николка (В. Маслаков)
вьется около брата,
заглядывает через плечо в
страницы. Алексей коротко
показал младшему обложку,
едва приметно усмехнулся и
снова погрузился в чтение.
Мимолетное касание - как
сигнал: мы - вместе.
...Проходя
вдоль шеренги юнкеров,
полковник на мгновение
задержался возле одного из
мальчиков, поправил тому
что-то у ворота - так мог бы
повести себя строгий, но
любящий отец.
...Провожают
решившего податься к белым
на Дон капитана
Студзинского - маленького
серьезного человека в
очках, пожалуй,
единственного в спектакле
с истинно офицерской
выправкой (очень хорошая
работа артиста Романа
Нечаева). Вскинул
солдатский сидор на спину -
и пошел. Остановился на
ступеньках лестницы,
мужчины молча окружают
его. Нет Алексея, но все
стоят плечом к плечу, в
молчаливом Реквиеме
провожая товарища,
обреченного, но не
сдавшегося идеалиста
белого движения.
...А когда в
самом начале спектакля в
дом шумно ввалился
Лариосик, братья и сестра
Турбины, очевидно, не
понимая, кто этот чудак,
тем не менее встречают его
доброжелательной,
спокойной улыбкой.
Недоразумение рано или
поздно разъяснится, но
нельзя же обидеть человека
подозрением и невниманием
- таков стиль семьи, ее тон.
В этом тоже ее
противостояние темной
силе, бушующей за окнами.
На этом
спектакле в зале часто
смеются - добрым, светлым
смехом. Смеются, глядя на
Шервинского - Евгения
Дятлова, восхитительно
самоуверенного и детски
непосредственного в своем
романтизированном
фанфаронстве. Радость
жизни переполняет его,
черкеска с газырями так
ладно сидит на молодом
сильном теле, оно просит
движения - даже свое
объяснение в любви
Шервинский
полупротанцовывает с
Еленой. Добившись
признания во взаимности,
победительно счастливый,
он ловит ртом снежинки,
пробегая по улице к
гетманскому штабу, и эти
белые звездочки,
крутящиеся в луче фонаря, -
единственная поэтическая
деталь, которую позволяют
себе режиссер и художник в
аскетическом зримом
облике спектакля.
Тему
мужского рыцарства
режиссер не раз обыгрывает
комедийно. Здесь все
по-рыцарски относятся к
Елене, оберегая ее покой,
храня от лишних волнений.
Поэтому и разыгрывают для
нее маленькие спектакли.
Алексей, только что
отказавшийся подать руку
Тальбергу, показно
приветливо прощается с ним
на глазах у Елены (а тот
подленько пользуется
ситуацией). Задравшиеся
было между собой офицеры
демонстрируют ей братскую
дружбу со взаимными
объятиями - в зале весело
смеются.
Каждый
персонаж вносит в
атмосферу спектакля свою
ноту. Радостному напору
Шервинского в контраст -
сдержанность Елены - Е.
Унтиловой. Пожалуй, нет в
ней того шарма Елены
"ясной", в которую
неизбежно влюбляются все
мужчины вокруг, нет
этакого вечно
женственного "черт
побери!", рядом с которым
и легко, и весело, и голова
кружится. Наиболее
убедительна она во втором
акте, в трауре по Алексею -
тихо сосредоточенная,
самоуглубленная - верится,
что теперь, после гибели
старшего брата, она,
умудренная сердцем, станет
для окружающих духовным
прибежищем и нравственной
опорой...
Вот
свойство спиваковских
актеров - вокруг их
созданий хочется
фантазировать - а какими
они будут в других
обстоятельствах? Что с
ними станется потом? В них
есть тот "воздух",
который оставляет простор
для воображения. И не
обязательно нам видеть,
как мерз на морозе в тонких
сапогах, чертыхаясь и
проклиная штабную сволочь,
артиллерийский офицер
Мышлаевский - Валерий
Кухарешин приносит с собой
атмосферу той нелепой
безнадежности, в которую
оказалось ввергнуто
честное офицерство.
Грубоватой прямотой и
резкой мужской повадкой он
вызывает смех в зале -
добрый смех понимания и
сочувствия.
Екатерина
Унтилова и Евгений
Дятлов в спектакле "Дни
Турбиных"
На
лирической ноте кончается
спектакль. Хлопочет у елки
смешной Лариосик
(думается, очень искренний
артист Александр Строев
слишком уж брутален для
роли нежного юноши-поэта,
он явно пережимает,
стремясь показать его
инфантилизм). Звучит
чеховское "мы
отдохнем..." Но мы-то по
нашей многострадальной
истории точно знаем, что их
ждет на самом деле. 37-й год
для них еще впереди, и от
него не укроешься за
кремовыми шторами. Тут бы
предупреждением и
зазвучать, хотя бы в
музыке, нотам более
драматичным. Но нет.
Режиссер хочет закрепить
не столько в нашем
сознании, сколько в
эмоциональном ощущении
хрупкие ценности частной
жизни, музыку
человечности, способную
противостоять - и выстоять
перед черной метелью
истории. На речи Лариосика
он зажигает свет в зале,
словно приглашая и нас
присоединиться к теплому
миру турбинского дома. Ибо
холодные ветры дуют и над
нами. И не аристократизмом
манер, а болью сердца
роднимся мы с
булгаковскими героями.
|