Александр
Образцов
БРАНДАХЛЫСТ
Брандахлыст начинался со
змееобразного отростка.
В нем долгое время не
обнаруживалось никаких особых
талантов. Ну - ползал, потом
слонялся из угла в угол.
Растапливал печь и сидел на
корточках, устремляясь за
огненными змеями, за треском
пожираемых сучьев.
Брандахлыст - Брандахлыст и есть.
Озарен был мгновенно, поздней
осенью. Стучал дождь. Трещали сучья.
На когда-то крашенном полу
суетились красные мыши - вестники
поддувала.
"А ведь ничего не надо, - подумал
Брандахлыст. - Ничего".
И прошептал:
- Ни-че-го.
Брандахлыстиха принесла очередную
охапку сучьев, грохнула их на
жестяную покрышку. Заплакал сын
Брандахлыста - проснулся.
Наутро Брандахлыст был уже в
районном центре. Агитировал он на
железнодорожном вокзале. Встречал
поезда с востока и с запада -
стоянка здесь для всех была
одинакова, шесть минут, - он успевал
пройти по земле от первого вагона
до четвертого, затем подтягивался
на руках на бетонную платформу, шел
до одиннадцатого, спрыгивал в гарь
и заканчивал шестнадцатым вагоном,
повторяя открывшуюся ему истину:
- Ведь ничего нам больше не надо.
Ничего!
Озадаченные пассажиры провожали
его приближающимися к истине
глазами и возбужденно
пересказывали услышанное в купе и
тамбурах.
- Действительно! Что нам еще надо?..
Ничего! Куда мы, прости господи,
рвемся?..
Так пошла гулять по земле
Брандахлыстова ересь.
Власти издавали указы,
постановления, конституцию меняли,
пытаясь расшевелить население
областей, - все тщетно. Тот, у кого
была печка, садился у нее на
корточки, задумчиво следил за игрой
огня. У кого печки не было (а таких
оказалось большинство), собирались
у костров на окраинах, в
заброшенных парках, а то и в
кочегарках, не переведенных пока на
газовое топливо, и смотрели, как
одна стихия переходит в другую.
Могучая сила людей возвращалась к
ним.
Брандахлыста же власти все-таки
вычислили, привезли в столицу, и он,
как это всегда случается, начал
проповедовать в различных закрытых
компаниях. И камины были для этого
сооружены из особого краснощекого
кирпича, и люди собирались в очках,
с блестящими волосами, - а все было
как-то не взаправду.
Брандахлыст скучал.
И называл он эти свои сегодняшние
дела одним словом - г р у с т н о п у п
и е. Или р а з н о п о п и е. Смотря по
настроению.
ДЕРЕВО
А началось все с семечка,
оторвавшегося от ветки
дерева-матери и оснащенного двумя
полупрозрачными крылышками, как у
насекомых. Их, этих насекомых,
великое множество реяло, сновало,
роилось, погибало, рождалось вокруг
кроны и в кроне дерева-матери.
Различные короеды, шелкопряды,
хрущи, медведки нападали и на само
дерево. Своенравный шабаш
насекомых с весны до ранней осени
разыгрывался здесь. И в иные душные
летние вечера дерево, казалось, уже
не в силах было сопротивляться
нашествию торжествующего
прожорливого воинства летающих
шестиногих, но еще одни пилоты -
птицы, - подобно карающей руке,
выхватывали из воинства целые
когорты, легионы бойцов. Синицы,
поползни, кукушки, козодои, иволги
налетали с разных направлений к
этому отдельно стоящему у дороги
дереву. Иногда, как гарантийный
мастер, появлялся дятел.
Многие тысячи листьев вели себя
каждый по-своему: на северной
стороне слышался шум, скрежет
веточек, свежий ветер бился грудью,
как кочет, и подлетал вверх, и
растопыривал руки, пытаясь
охватить все дерево разом, а на
южной стороне в это время были тишь
да гладь. Листья там медленно
разворачивали свои ладошки,
наполняя их силой, и, прежде чем
самим зашуметь, знали уже от дерева,
от системы его ходов в древесине и
коре, что ветер напал.
Такой вот ветер, чуть более резкий,
может быть, неожиданно изменивший
направление, навалился на дерево,
раздул его ветви, как кудри на
голове пленительной женщины, и
оторвал семечко, и понес.
Возможно, ветер и считал, что
семечко это с парой полупрозрачных
крыльев он отвоевал у дерева, но это
было не так. Дерево-мать как раз
ждало такого порыва ветра, чтобы
забросить семечко подальше, чтоб
род его шагал и шагал вдоль дороги,
дальше от леса, чтобы когда-то,
через пять-шесть веков добраться до
далеких холмов, между которыми и
снега зимой глубже и теплее, и воды
летом ближе, не надо шарить корнями
на десятиметровой глубине.
Не так ли и народы вдруг начинают
стремиться к обозначившейся цели и
движутся туда, не считаясь с
жертвами, высылая вперед
разведчиков, переправляясь через
реки, переходя горные перевалы,
делая родиной совершенно чужую и
непохожую на родину землю?
И дерево не могло осознавать смысл
своего стремления к тем лощинам,
куда придут когда-то его внуки.
Зачем? Кто знает... Может быть, для
того, чтобы попасть под топор. А
может быть, дожить до глубокой
старости, до обомшелости,
трухлявости ствола, гигантских
дупел, мемориальных табличек на
окружающей оградке.
А пока семя, оторвавшееся от самого
кончика ветви у вершины на ветреной
стороне, повернутое своими
крылышками навстречу ветру,
надломило тоненький черенок,
соединяющий его с громадным
материнским телом, и, набрав
упругости в свои два крыла, как бы
оттолкнувшись на трамплине,
взлетело выше дерева и понеслось!..
Ветер долго не мог понять того, что
не сам он обломил черенок, не по
своей воле несет на своей спине
семя с двумя крылышками, а лишь
является средством в сложной игре
дерева-матери.
Когда же, наконец, до него дошло и он
резко вильнул вниз, к дороге,
прорезавшей холм, семя и само знало,
что пора снижаться. Дерево-мать
предположить не могло, что семя
улетит так далеко - за поле, к
холмам, куда оно и не надеялось
прийти первым своим потомством.
Семя, снижаясь, ощутило острую
печаль оттого, что мать не узнает
никогда о его успехе. Ветер
попытался вогнать его в самую
середину дороги с двумя колеями от
повозок, но семя в последний момент
начало валиться через голову,
встало поперек ветра, и он, не желая
того, отбросил его под куст
бересклета.
Бересклет задрожал. Казалось, что
это ветер в досаде рванул невысокие
пышные побеги. Но нет. Бересклет
узнал семя - оно уже через несколько
лет разорвет своими корнями его
мочалистые корешки, пышные побеги
подвянут, затем подсохнут... тоска! И
эти несколько лет, до самой смерти,
бересклету придется укрывать семя
и лелеять его в своей тени, беречь
от непогоды, задерживать для него
снег зимой, делиться проточной
водой! Выращивать на своей груди
убийцу! Что за судьба! Как он
завидовал сейчас своим сородичам в
пятнадцати метрах отсюда, гребнем
венчавшим вершину холма! И он ведь
посмеивался над ними из-за того, что
их постоянно треплет ветер!..
Семя опустилось - и тут же закапал
дождь. Когда он кончился, семя уже
держалось пятью белыми волосками
корешков за черную землю. Оно очень
спешило и выпустило из каждого
корешка разнообразные отростки.
Ветер ушел, но он мог вернуться в
любой момент. Надо было успеть к
утреннему ветерку закрепиться под
кустом. Трава была далеко, в десяти
сантиметрах, стволы бересклета - в
пятнадцати, и надеяться можно было
только на себя, на прочность
корешков.
Ночь была пасмурная и тихая. Иногда
тучи подмывало с краев горизонта
черной звездной глубиной. Природа
как бы создала для семени ночь
роста. Это завтра начнутся будни -
поднимется пыль с дороги, начнет
работать крот, полевки деловито
заснуют, поглядывая острыми
бусинками глаз на крошечный побег,
появившийся на их территории,
присядет в траву прохожий с
котомкой и бросит свою клюку у
куста бересклета, так что земля
содрогнется. Ночью же, этой
августовской ночью, для семени, для
него одного звучит плавная,
страстная музыка природы, и оно в
какой-то момент вдруг поняло свое
предназначение - вытягиваться
вверх и вниз одновременно, соединяя
в себе землю и небо. Некий центр
движения обозначился в нем. Будущая
мощь проснулась и уже не оставляла
побег - с этим ощущением мощи ему и
суждено было прожить жизнь. И в
дальнейшем, когда корни дерева
крушили корешки бересклета и
выпили его соки, оно даже и
помыслить не могло о собственной
неблагодарности - ему казалось, что
бересклет соединится с ним для
новой, большой жизни.
Первые десятилетия были наполнены
ростом. Сложное хозяйство корней и
кроны с миллионами окончаний,
неостановимо прущих во все концы,
ищущих для дерева удобных ходов к
воде и наилучшего расположения к
ветру и солнцу, целиком захватило
все мысли дерева. Разве что в
поздние сентябрьские теплые
вечера, когда можно было чуть
умерить свой аппетит к жизни,
дерево, усаженное золотой стаей
листвы, посматривало сквозь нее на
дорогу, на холм... Как будто озноб
печали пробегал по юной коре, когда
дерево вспоминало о матери в
северной дали дороги, - но нет, это
шли новые и новые соки для
укрепления кроны перед
намечавшейся суровой зимой.
Потом наступили годы, когда рост
прекратился и оставалось все
больше и больше времени для
недоумения, тяжелых мыслей о
неудачном месте своего рождения.
Долгими ночами дерево никак не
могло примириться с местностью
вокруг себя. Этот холм, закрывающий
солнце утром и вечером, пыльная
дорога, люди, рвущие кору, вонзающие
топоры в обмирающий от боли ствол...
Неужели придется и умереть здесь, у
дороги, в одиночестве? И - никого
рядом, кто прошелестел бы в ответ.
Никого.
Однажды, когда дерево уже не могло
смотреть вниз, под ноги, когда
взгляд его блуждал по окрестностям:
по дальним лощинам на юге, по родным
зеленолиственным полкам на севере,
ему в глаза бросилась сухая
вершина. Да, это дерево-мать умирало
в одиночестве у дороги. Костистые
белые ветви пучком безобразно
торчали вверх, ствол еще был
прикрыт корою...
Дерево содрогнулось.
Тут же ветер, изменив направление,
дунул с севера, налегая всей грудью,
и мощный аппарат мысли дерева
включился вмиг и рассчитал отрыв
семечка на вершине, оснащенного
двумя полупрозрачными крылышками!..
Боже, они так же разумны.
КАЛЕНДАРЬ
Она живет в комнате пустой и
холодной. Ей под сорок. Лет десять
назад у нее был муж. Но как-то уехал
и не вернулся. Даже развода не
оформил. Она обратилась с
заявлением в милицию. Ее вызвали
однажды, чтобы уточнить его
родословную. А откуда она могла ее
знать? Он появился неожиданно, его
привел какой-то знакомый, который
вскоре также исчез. Она решила
устроить свадебный ужин, заказала
через знакомую стол в ресторане.
Тогда еще это можно было сделать. На
регистрации присутствовали только
эта ее знакомая в качестве
свидетельницы, тот знакомый в
качестве свидетеля и ее двоюродная
сестра, старуха. Муж в ресторан идти
отказался. Они поехали на автобусе
к ней. А остальные трое пошли в
ресторан. Интересно, как у них там
происходило? Муж вообще был человек
загадочный. Когда она показала ему
настольный календарь, где она была
снята в золотой осени на берегу
Мойки, он вырвал эту страницу и
наклеил на дверь. Так что эта
страница из календаря, ее
единственная гордость, начала с тех
пор жить своей жизнью, как
беззащитное животное. Она с трудом
отклеила фотографию после
исчезновения мужа. Вид у нее уже
тогда был неважнецкий: один угол
так и остался на двери, а узор
чугунный и сама Мойка пропитались
клеем. Он так сочно намазал
фотографию, как будто собирался
жить здесь вечно. Тогда эта мысль
немного примирила ее с участью
фотографии. Она говорила в шутку на
работе (она работала лаборанткой на
кафедре физики), что кто-то заводит
собак, но ей это не по карману. Она
завела себе фотографию. После ухода
мужа (все-таки она не держала на
него зла: хотя бы мысль о девстве
перестала ее мучить), да, - что же
было после ухода мужа? Были какие-то
события в газетах: умирали люди на
первой полосе. Умирали родители у
ее сослуживцев. Умирала соседка от
белокровия. Если вдуматься, то
только смерть и является
единственным событием в жизни. Но у
нее была ее фотография! И сколько бы
ни врали другие, паспортные
фотографии, сколько бы ни лгало
зеркало ближе к весне, - пока
оставалась фотография в золотой
осени на берегу Мойки - она была
бессмертна! Да, так она и убеждала
себя в бессонницу, в дряблую сырую
зиму. Но она слишком поздно поняла,
что лучше бы ей спрятать фотографию
за стекло, в рамочку, а не хватать
ее, не нащупывать среди бессонницы,
не мять, не мусолить пальцами! Боже,
во что она превратилась к сорока
годам! Тряпка тряпкой. Она
попробовала упрятать фотографию
под стекло - еще хуже! Какое-то
последнее предсмертное убожество
вдруг заглянуло в ее комнату со
стены. И она спрятала фотографию
подальше, в старый чемодан с
тряпками. Тряпки она также хранила
как часть биографии. Иначе
биографии могло бы и не быть: чем
докажешь самой себе, что ты носила
беретик в школу, если самого
беретика уже нет? Как докажешь
существование мамы без ее
крепдешинового платья? Рамочка с
фотографией легла поверх тряпок и
смотрела теперь только в крапчатую
изнанку чемодана. Интересно, жив ли
еще тот фотограф, поймавший
двадцать четыре года назад ее
грустную улыбку? Тогда ему было лет
сорок, он написал ей на ладони свой
телефон. Она струсила позвонить.
Все время она трусила. Трусиха. Но
она так хотела жить! Когда она шла
по Мойке, в тот день, эта
надвигающаяся жизнь
материализовалась в фотографа из
Лениздата и еще какое-то время
тащила ее за собой, подбрасывая
возможности то в виде телефона на
ладони, то в форме полной
самостоятельности после смерти
мамы. Нет. Она была трусихой. Хотя
иногда ей казалось, что ее роман с
фотографией - самое сильное событие
городской жизни. Что эта битва со
временем, которую она ведет в
одиночестве, по силам только
русской девушке (с заменой
определения "девушка" после
замужества). Но вот улеглась в
чемодане поверх тряпок фотография -
и она перерезала свою жизнь. Ничего
не осталось. Ничего.
Однако знакомые продолжали
появляться. Редко, все реже. И с
одной женщиной она познакомилась в
очереди за макулатурной
"Шехерезадой". Разговорились.
Ближе к утру женщина пригласила ее
подняться к ней попить чаю. Они пили
чай на кухне в пять часов утра,
любительницы Камар аз-Замана и
сладостных арабских бесстыдств.
Она поблагодарила хозяйку, встала и
- на уровне глаз - увидела полку с
кухонной литературой, в ней
сверкало нечто знакомое, какой-то
корешок, отчего она мгновенно
затрепетала. И только в очереди,
гудящей великой заботой о дефиците,
она связала невозможное,
невозвратимое с кухонной полкой.
То был календарь.
Обожествление цели, свойственное
влюбленным и коллекционерам,
помешало ей попросить, выкупить
календарь. Только кража. Кража!
Она все воскресенье разрабатывала
сюжеты. Она отбраковывала их
сотнями: от вырывания сумочки с
ключами от квартиры до устройства
на работу в Госстрах. Был способ с
устройством техником-смотрителем в
ЖЭК, а затем дружба на почве
дефицитной сантехники. Но все
сюжеты страдали одним недостатком:
долговременностью. Ей же
необходимо было получить календарь
сегодня вечером. Сегодня вечером
или никогда! Она достала из
чемодана старую фотографию и со
сладострастием представила себе ее
девственный дубликат. Лицо ее
горело. Рука потянулась вниз...
Боже! Отдай ей книжку. Не мучай ее.
ПОДВЕШЕННЫЕ
НА ТРОСЕ
Конечно, случается тоже. Пока
вместе живем. Хотя и спутниковая
антенна, и собачки в жилетках, и
дверь из прокатного стана, а иногда
нос к носу. Особенно в лифте.
На третьем этаже в однокомнатной из
левого кармана такой неудачник.
Жена ушла к маме с папой, ему
тридцать. Тридцать лет, а у него
четыре вертикальные морщины: на лбу
и сбоку от скорбящего рта. Правда,
бритый, чистенький, глаженый
воротник. Но без работы. Уныло
ходит, не решаясь вступить в жизнь.
Жизнь не столько ледяная, сколько
помойная. Бывают брезгливцы.
В марте в панельном доме холодней,
чем снаружи. Неудачник Леонард
вызвал лифт на борьбу за
существование, тот гуднул, поперся
вверх. Леонард хотел было уйти по
черной лестнице, но дождался.
Ах! А там в облаке духов некая
Анастасия, как оказалось в
дальнейшем. На ней алый халат,
отороченный черным газом, сабо и
пуховая шаль. Едет за почтой.
Как писал Лермонтов: "Пусть
скачет жених - не доскачет.
Чеченская пуля верна". По
ситуациям русская жизнь имеет три
сюжета, не больше.
Леонард шагнул в лифт и тут же
повернулся к ней спиной. Боялся
оскорбить невольным взглядом
сладострастия. Было что оскорблять:
сто восемьдесят сантиметров самых
спелых подробностей и скучающий
серый раек. Знал бы, бежал по черной
лестнице, унылый, но стабильный.
Однако лифт повел себя почти
разумно и так едко при этом! В
дальнейшем обсуждалась вина
Леонарда - якобы боднул плечом
кнопки, - это муж орал с первого
этажа. Однако вряд ли. Скорее где-то
замкнуло, автомат вырубился на долю
секунды, - и вот они висят вдвоем
между вторым и третьим.
Она еще не понимает игры природы, а
он-то чуткий! Он неудачник! Он
осторожно кнопку давит, та не
отвечает. Он вызов давит, и вызов
молчит. Он осторожно
поворачивается, они смотрят друг на
друга, и он делает вот так головой:
плохо дело.
- Ну-ка, дайте я, - говорит Анастасия
и своими длинными пальцами без
суставов играет на кнопках.
Результат тот же. Она хмыкает. В
этом движении воздуха через
атласные ноздри всего лишь легкий
гнев. Она возмущена тем, что в
сентябре не улетела в Испанию.
Мужик не пустил. Расслабляться ему
нравится семь раз в неделю. А
квартиру в центре с отдельным
входом? А здешние запахи и звуки? А
этот, в кепочке, следящий голодным
собачьим глазом? Уеду, точно уеду!
- Так! - говорит Анастасия и смотрит
в упор на Леонарда. Тот ежится.
- И надо было мне его дожидаться... -
невнятно, все еще в оправдание себе,
бормочет интеллигент (да когда же
кончится эта вина?! извините меня за
то, что я есть, - так, что ли? перед
кем - извините? не перед Богом, перед
последним из хамов!.. Хотя - трусости
больше, чем смирения) и добавляет
совсем никому не понятное: - Вотще!
- Что - вообще? - спрашивает
Анастасия, обнаруживая небольшую
нервность и стеснение: Леонард
похож был на учителя...
Такова ситуация первого часа. За
это время Леонард докричался,
случайный доброжелатель
дозвонился в аварийную, там сказали
ждать, бригада на вызове, потом тот
же доброжелатель вызвал мужа
Анастасии, и здесь началась сама
история.
Мартовский могильный холод первым
достал Леонарда. Он так затрясся,
что лифт ответил, а Анастасия
брезгливо и гневно до хруста
отвернула голову, упершись
взглядом в низкий
светло-коричневый пластик потолка.
Через минуту ответная дрожь - как в
совместной зевоте - потрясла и ее.
Они стояли в разных углах в сорока
сантиметрах друг от друга и
тряслись. Он нервно хохотнул, она
сквозь зубы молвила "молчите!",
после чего внутренний хохот начал
сотрясать Леонарда наравне с
ознобом. Такая терапия пошла ему на
пользу. Отсмеявшись, Леонард стал
как вкопанный. В этот момент и
раздался рев:
- Анастасия?!
- Аа-ндрей? Этт-о тт-ы?
- Ты там с кем?!
Это ее взбесило.
- С-с м-ущиной! - закричала она. -
Зз-аплати деньги! Я зз-амерзла!
- С каким еще мужчиной?! - заревел муж
Анастасии. - Зачем ты села в лифт?!
- Этт-о он сел!
- Эй ты! - заревел муж Анастасии. - Ты
не уйдешь! Если хоть пальцем!..
- Да он случайно! - закричала
Анастасия. Крик ее немного
разогрел. - Вытащи меня отсюда!
- Ты его знаешь?
- С четвертого этажа!.. Как вас зовут?
- Леонард.
- Леонард с четвертого этажа!
- Леона-ард?
- Да он не такой, как ты думаешь!
Езжай за ремонтниками! Я замерзла!
На мне легкий халат!
- Понял.
Муж так же внезапно успокоился и
исчез. Через десять минут его
рокочущий голос заворковал:
- Рыбка, как ты там, жива?
- Хх-олодно...
- Ты двигайся.
- Тт-ы привез рр-абочих?
- Понимаешь, эти алкаши с обеда не
вернулись! С ключами! Ищут их, найти
не могут!
- Ддай им денег! Ззамерзаю!
- Кому?! Кому денег?! Ты двигайся!
- Вдвоем не замерзнут, - вмешался
чужой голос. Стало тихо. Но слова
были произнесены.
Внизу, на площадке первого этажа
кроме мужа Анастасии стояли уже две
пенсионерки, трое школьников и
озвучивший ситуацию Кондратов.
- Ничего, - продолжал Кондратов, -
дело житейское. Дальнобойщики
спецом подбирают попутных женщин. А
кто знает, что там в пути случится?
Нет, вдвоем не замерзнут.
- Анастасия! - трагически тихо
сказал муж. - Не молчи!
- Эх ты! - сказал Кондратов. - Тебе
что? Денег мешок, другую найдешь. Ты
его не слушай, девка. Погибнуть
всегда успеешь. Мужик ведь он такой
неожиданный человек, он только с
виду такой жестяной. А как он тебя
возьмет за твои места да впендюрит
несообразно...
Анастасия и Леонард услышали со
своей высоты звуки побоища:
Кондратов отвечал за свои слова.
Тогда Леонард протянул руки к
посинелой красавице и начал
массировать ледяные кисти рук.
Анастасия даже попытки не сделала
вырвать их. Но теплее стало только
психологически. Она трудно,
сдавленно дышала, мелко трясясь.
Когда муж изгнал Кондратова и в
очередной раз выкрикнул имя жены,
она уже пришла в объятие Леонарда,
все еще только психологически
теплея. Мысль о гибели в пучинах
шахты лифта превратила надменную
миллиардершу в испуганную
школьницу.
А что же Леонард?
Леонард принимал решения, сам себе
удивляясь. Он привык касаться
женщин только после их
нетерпеливого прижатия. Эти
прижатия чаще всего грудью во время
танца, или бедром, или плечом в
какой-то толкучке, где как бы
невозможно иначе, или пальцами при
передаче книжки или конспекта, или
косточкой на щиколотке при особых
обстоятельствах секретности и
риска превращали жизнь молодого
интеллигента в маету. Лишь один
вопрос: угоден ли я им? - временами
только он один заполнял все его
существо. Может быть, именно этот
вопрос лежит в основе любого
прогресса. Может быть. Но почему
тогда плодами прогресса пользуются
совсем другие люди, паразиты и
прилипалы? Тот же муж Анастасии,
сколотивший состояние из двух-трех
совместных попоек с
распорядителями льготных кредитов?
Или сама Анастасия, вечная
студентка текстильного института,
чье прижатие к себе Леонард
обеспечил не ее прихотью, а
собственным волевым решением?
Кондратов, выброшенный мужем на
улицу, взлетел по черной лестнице
на второй этаж и совсем близко
произнес:
- А ты, Леонард, учти, что ты сейчас
за всех ограбленных, за всех
пенсионеров и ветеранов работаешь!
Ты наш Стенька Разин, Леонард! Наш
Чапай! Жми ее во все кнопки, дави и
используй! А потом мы тебя в Думу
выберем!
Муж взвыл снизу "убью!" и
выскочил из подъезда к черной
лестнице. Затем его потрясла мысль
о безнадзорности жены, пока он
утоляет свое мстительное
несравнимое чувство, и он снова
вбежал в подъезд. Совсем потерял
голову.
Кондратов, однако, затих. Он понял,
что он в западне: черная лестница до
четырнадцатого этажа хотя и имела
выходы на лестничные клетки, но при
выдавливании вверх приводила к
выбросу тела с семидесятиметровой
высоты.
Затих и муж, потерявший способность
соображать. Поиски ремонтников,
обращения к властям, вообще любые
отлучки с места события были
невозможны. Пассивный контроль за
ситуацией в лифте приводил либо к
супружеской неверности, либо -
окоченению супруги. К тому же любой
шум извне позволял подвешенным на
тросе заняться преступным
обогревом.
Две пенсионерки, у которых в жизни
оставалось не так уж много событий,
для вида укоризненно покачивали
куриными головками в беретах
блеклого свекольного цвета и -
упивались, забывая даже покачивать,
но одновременно спохватываясь
соседством школьников и все же
покачивая.
Трое школьников, двое мальчиков в
очечках и девочка на полголовы
повыше, рыженькая, с очень
смышлеными глазами, от своего
сумасшедшего везения совсем
онемели. Их захлебывающиеся
пересказы случившегося были все
впереди, - и это стремление скачком
перепрыгнуть из фазы развития в
фазу сообщения коренным образом
отличало школьников от
пенсионерок.
Тихо было две, три, четыре минуты...
Затем раздалось женское "о-ох"
и следом невнятный шепот Анастасии:
"Хватит... Уже не так..."
"Что - НЕ ТАК?!" - одновременно
подумали все, с компьютерной
скоростью разбегаясь по разворотам
темы, хотя совершенно очевидным и
бесспорным было продолжение
"холодно".
Пора в лифт, где отшатнувшиеся друг
от друга Анастасия и Леонард
вспомнили о том, где находятся, по
реву ужаленного мужа. Мало сказать,
что они согрелись. Тот
психологический массаж, каким они
спасались вначале, потирая один
другого подобно бесполым
астронавтам, одновременно сменился
у них жарким и бесстыдным
стремлением всей своей кожей войти
в другого. Кожи хватало у Анастасии,
а у Леонарда были только ладони с
пальцами да застегнутая под горло
шея с лицом. Но этого оказалось
достаточно: пальцы, губы и язык вмиг
раскатали по бревнышку
американские представления
Анастасии о чувственности. Чушь все
это и бред сивой кобылы, думала она
в дальнейшем, просматривая жесткое
порно на видиках в ночных клубах
Италии. Лучше Леонарда в кепочке и
курточке она никого, никогда и
нигде не встретит.
Остается Кондратов. Он запил.
ВЕСНА В
ДАГЕСТАНЕ
И что ее занесло в мае на
Каспийское море, в район Дербента?
Прочла о Воротах Кавказа и поехала.
Загореть, а заодно полюбоваться
древностями.
Пришла на пляж. Пусто, лишь вдалеке -
люди в черных кепках. Море унылое,
песок горячий. Постелила
покрывальце, разделась и легла.
Обмерла, когда восемь человек в
черных кепках быстрым шагом
двинулись к ней.
Вспомнила рассказы Джека Лондона о
том, что нельзя показывать страх.
Накинула на лицо полотенце.
Шуршало море, подталкивая волны на
песок. Минут через десять тишины, но
явного присутствия вокруг,
медленно стянула полотенце с лица.
Все восемь сидели на корточках, как
грифы, и наблюдали тело. Снова
надвинула полотенце на лицо.
Так и лежала больше часа, пока не
подошла группа молодежи, смеющейся
и без акцента.
К вечеру тело вспухло, приобрело
вареный цвет.
Но не плакала.
Когда уезжала из Дербента, синие
глаза, которыми она окинула город...
И город, помнящий Степана Разина,
казалось, поежился.
КАНАЛ
ГРИБОЕДОВА
Она метет канал Грибоедова. Очень
грязное, заплеванное место. Много
окурков, бумажных стаканчиков,
пыли. Она метет тщательно, по
советам старых дворников прижимая
метлу, делая ровный, далекий
скребок. Три раза в день. Утром,
когда прохожих еще нет, выметает
ночные следы: бывает разное. В обед
грязи поменьше. А в шесть вечера -
мусорный пик.
Раз в месяц ей надо сдать десять
кошек. Она ловит их по дворам, в
подвалах. С двух лестниц без лифта
надо стащить бачки с пищевыми
отходами.
Техник-смотритель, оплывшая,
несчастная мать-одиночка, не любит
ее, придирается, пишет докладные.
Потому что часто, в промежутках
между утренней, дневной и вечерней
работой на участке, видит ее
спешащей куда-то, свежей, легкой,
праздничной. Технику-смотрителю
кажется, что эта девчонка хитрее,
опытней, циничнее ее, и, пока есть
возможность, надо дать хлебнуть ей
по самые ноздри.
А она спешит в Академию художеств,
где занимается на курсах
рисовальщиков. Способности у нее
средние, но она еще не знает этого.
Ей ближе ехать на троллейбусе до
площади Труда, и оттуда - через мост
Лейтенанта Шмидта. Но она ходит
через весь Невский, мимо Эрмитажа,
через Дворцовый мост, мимо Академии
наук, мимо Университета,
Меншиковского дворца,
Румянцевского садика. Когда она
приходит в Академию, то уже не
помнит о канале Грибоедова. Ее лицо
возбуждено, стремительно.
И иногда старый, опытный мастер,
преподающий рисунок, встретившись
с нею глазами, вдруг начинает
сомневаться в том, что из нее ничего
не выйдет.
СТРАХ
Все лето Виктор Ляхов ходил на
работу по тропе. По тропе было
ближе. Она спускалась в распадок,
шла по его склону, заросшему
папоротником, и ныряла в ельник. В
жаркие дни там было прохладно, а
ближе к осени Ляхов набирал вдоль
тропы десятка по два
красноголовиков.
Однажды утром он, спускаясь в
ельник, споткнулся о корень и едва
удержался на ногах. Пока он
чертыхался, оглядываясь на склон,
еловая ветка царапнула шею. Эту
ветку он знал и всегда нагибался
под нею. Ляхов еще раз выругался и
пошел дальше, с непонятной для себя
враждой и обидой поглядывая на
деревья.
Сухая серая чащоба тянулась метров
двести, до ручья. Она казалась
совсем безжизненной, даже трава
здесь не росла. Вдруг Ляхов подумал,
что ему всегда неприятно было
ходить здесь. В это время что-то
громко треснуло впереди, раздалось
хлопанье больших крыльев. Сова?
Глухарь? Ляхов остановился.
Было утро, но распадок прятался в
тени, и казалось, что здесь уже
вечер. Он не испугался, но дальше
идти не хотелось. Не хотелось, и все.
Но не возвращаться же?
Теперь он шел, недоверчиво
вслушиваясь и всматриваясь в
знакомые места. Было тихо, как-то
сумеречно. Тоска и отвращение к
больному, горелому лесу,
развесившему на сучках, коре, от
дерева к дереву неопрятную бахрому,
паутину, росли и росли в Ляхове. Он
уже почти бежал, а из груди, вверх
напирало брезгливое дыхание. Он не
смотрел по сторонам, глядя под ноги,
и вдруг - побежал. Какой-то тонкий,
жалкий звук погнал его, не было ни
желания, ни воли разбираться в
ощущении. Ляхов бежал, всем своим
существом мечтая достичь ручья. За
ручьем лес был спокойней,
попадались березки, осины.
Но ручья - не было. Летел навстречу,
царапался прежний сушняк, скоро и
тропа пропала, ужасу Ляхова не было
предела...
Когда он пришел на участок,
вздымщик Дьяконов, заваривший уже
чай в котелке на небольшом костре у
своего капитального шалаша, только
руками развел: расцарапанный, в
разодранной одежде Ляхов тяжело
дышал, глаза его затравленно
рыскали.
- Ничего, парень, бывает, - сказал
Дьяконов, когда попили чаю с
позавчерашними оладьями. - Это ты на
другую тропу побежал... Лес-то
обычно спокойный, тихий, а бывает -
начнет его крутить, тут уж лучше
постоять, затаиться... Ну его к бесу,
не ходи там больше...
Но Ляхов и сам ни за что не
спустился бы в распадок. До самого
закрытия сезона, до октябрьских
заморозков он ходил собирать
живицу вокруг, по тракторному
следу.