Сергей Носов
ЗАКРЫТИЕ ТЕМЫ
Рассказ протрезвевшего
СВИДЕТЕЛЬСТВО N 1
Я не пьяница, хотя, бывает,
срываюсь. Бывает, меня несет
вопреки очевидной
целесообразности, угрожая
историей. Тогда попадаю.
Была бы речь обо мне, тогда бы не
было стыдно. Стыдно акцентировать,
но в роковой цепи, будучи последним
звеном, не я ли получил печать
избранничества? Нет, не совсем. Но и
это надо осмыслить.
Боль головы и дрожание рук - вот мой
портрет сегодняшним утром. Я берусь
за перо, пускай не писатель. Я не
только видел историю, но творил
своими руками. Что же думаю тогда о
себе, проникаясь значением
происшедшего? Что я думаю о себе?
что я думаю о себе? что же я думаю о
себе, кроме всего вышесказанного?..
(перечеркнуто)
Я не пьяница, хотя, бывает, срываюсь.
Я еще не писатель... (перечеркнуто)
Я не пьяница и не писатель. Я с
трудом подбираю слова. У меня болит
голова и дрожат руки. Я живой
участник событий истории.
Расскажу, что было вчера.
Располагая значительной суммой
денег и желая купить жене
какой-нибудь хороший подарок,
предварительно выпив немного с
товарищем, уже без товарища во
втором часу пополудни я вышел на
Сенную.
Надо ли рассказывать, что такое
Сенная?
Сегодня Сенная - это сотни, тысячи
людей. Это живые цепи продавцов. Это
нескончаемый поток покупателей. На
Сенной можно купить все, чему я сам
доказательство, как пример
покупателя и как гражданин в другом
смысле.
Итак, в соответствии с уже
сказанным я предполагал купить
жене хороший подарок.
Моя жена любит подарки.
Не буду рассказывать о своих
впечатлениях, связанных с этой
целью. Вопрос о моральном праве,
имею ли я или нет сообщить, о чем
сейчас говорю, меня сильно волнует.
В принципе я никогда не был
коммунистом и всегда был далек от
политики. Хотя аспект
человеческого характера не может
не быть моим руководством. Я
признаю только это. Такова моя
позиция по принципиальным
вопросам.
Идя навстречу обстоятельствам и
еще не приобретя подарка, я был
задержан своим вниманием около
продавца алкогольных напитков. Как,
должно быть, известно, многие на
Сенной освобождаются от имеющегося
у них алкоголя простейшей
реализацией через продажу. Таково
проявление рынка. Что касается дяди
Леши, а так звали, как я узнал тогда
же, заинтересовавшего меня
человека, то о нем говорить,
пожалуй, больше не будем, хотя, по
правде сказать, это именно он
продавал "тридцать третий"
портвейн, причем, что
примечательно, в розлив. Один
стакан стоил семнадцать рублей. Не
так дорого.
Осознавая нелицеприятные качества
моих объяснений, вынужден
утверждать, что без них невозможно.
Мы выпили. В этом смысле я был не
один. Михаилом звали другого, как
потом он представился.
Это был человек лет сорока, с
бледным припухшим лицом, покрытым
морщинистой кожей. Волосы его были
гладко зачесаны на правый бок.
Лукавый взгляд зеленоватых глаз
придавал его облику загадочность
выражения. Роста он был невысокого.
Кроличья шапка была надета на его
голову. Он был без пальто. Вместе с
тем в нем не было ничего
подозрительного, что бы могло
насторожить собеседника.
Непринужденность беседы не
предполагала худого.
Напомню, что я был при деньгах.
Короче, пользуясь моим характером,
среди черт которого есть
уступчивость, или, я бы даже сказал,
безотказность, я налил ему по его
предложению сверх этого еще
столько же, заплатив за обоих.
- Ты, поди, бизнесмен крутой, - сказал
мне Михаил, думая, что я
действительно крутой бизнесмен, в
чем, конечно, ошибся.
Ошибкой с моей стороны было то, что
я не отрицал этого и даже сказал,
бахвалясь:
- Да, деловой человек.
- Если так, - обрадовался Михаил
удачному случаю знакомства со мной,
- ты-то нам, приятель, и нужен. Как
раз.
- Объяснись, - попросил я Михаила.
- Изволь. Что ты скажешь на то, если я
тебе предложу по дешевке ценный
предмет?
- Это как по дешевке?
- Договоримся, - сказал Михаил.
- В чем же ценность его? - продолжал я
расспросы.
- В том, что стоит безумных денег,
причем за границей.
- Полагаешь, продам иностранцу?
- С руками-ногами! Денег хватит тебе
до конца твоей жизни.
Предложение меня слегка зацепило.
- Покажи.
- Нет, он дома. Я живу в двух шагах
отсюда, идем. Знаешь, как тебе
повезло, что я выскочил
опохмелиться. Друг мой вон не
выходит, дежурит. Вещь такая, не
отойдешь. Величайшая ценность.
Забегая вперед, скажу, что друга
звали Василий.
Я еще сомневался.
Михаил убеждал. Проявляя, как могло
показаться, заботу в том числе обо
мне, он в действительности решал
проблемы личного рода. Я же,
постепенно сдаваясь, позволял себя
соблазнять. В нем был темперамент.
Вышеотмеченная моя безотказность
дала себя знать с новой силой,
причем любопытство разгорелось во
мне, превзойдя предприимчивость, и
я, потеряв голову, согласился.
Удивительна та быстрота, с которой
пошел я навстречу просьбам
незнакомого человека и еще
приобрел две бутылки для
совершения сделки, но только тем,
кто не смыслит ничего в психологии.
Им также, наверное, удивительна
необходимость тех или иных
действий, обеспечивающих
конкретность ситуации. Все это
легко объясняется отсутствием у
них жизненного опыта, хотя я никого
не хочу обидеть, а также тем, что я
не писатель и не умею отражать
мысли. Особенно сейчас, когда мое
состояние удручено состоянием
организма.
Мы отправились к Михаилу.
Забыл сказать о погоде. День был
солнечный. Все таяло и текло. Солнце
светило ярко, лучисто, предвещая
приближение уже начинающейся
весны, отражаясь на лицах людей
гаммой чувств, несмотря на
трудности и проблемы. Так и должно
быть на самом деле. Кто хоть раз
приходил на Сенную, тот знает -
здесь не горюют. На Сенной царит дух
приподнятости. Здесь хочется быть
счастливым.
В том, что жил он действительно
недалеко, как и во всем остальном, я
не был Михаилом жестоко обманут, но,
если бы правда высказана была до
конца, думаю, что меня остановило бы
благоразумие, не говоря уже о том,
что в это трудно поверить.
Таким образом, преодолев проходной
двор, мы вошли в одну из парадных
Санкт-Петербурга и стали
подниматься по достаточно
малоприглядной лестнице, чей
невзрачный вид хорошо описан в
художественной литературе. Надо
сознаться, мною овладевало
предчувствие. Зачаточно оно
выливалось в форму испуга. "А что,
- думал я, - не ударит ли он меня
сейчас по башке и не отберет ли
деньги?" (У меня еще оставалось
примерно триста рублей.) Но волна
здравого смысла пресекла
беспричинные страхи, потому что
зачем ему тогда было бы просить
меня купить еще две бутылки
портвейна?
На третьем этаже мы оказались у
цели. Двумя продолжительными
звонками Михаил позвал Василия к
двери. Но тот не открыл дверь, а
только спросил:
- Кто там?
- Это я, - отвечал Михаил.
Дверь открылась. Мы впустились в
квартиру.
Прихожая (а я оказался именно в ней)
была оклеена обоями желтого цвета,
несущими на себе орнаментальный
рисунок. На стене висело круглое
зеркало, а под ним стояла небольшая
тумбочка, на которой безучастно
лежал чей-то окурок - скромный
свидетель образа жизни и не только
его одного. Слева у стены
возвышался шкаф. Справа
располагалась вешалка. Возможно, я
ошибаюсь, но планировка квартиры
была такова, что в комнату можно
было пройти, став спиной к
последней, и на кухню - просто
повернув направо.
- Кого ты привел? - раздраженно
спросил Василий, имея в виду,
несомненно, меня и выражая свое
нескрываемое неудовольствие.
Лицо Василия не относилось к числу
привлекательных, особенно не
украшал его крупный лоб. Верхний
край носа Василия был излишне
вдавлен в соответствующую полость
лица, что его, к сожалению, портило.
Глаза широко расставлены. Поначалу
он мне не понравился.
- Это наш покупатель, - сказал про
меня Михаил, - деловой человек.
- Этот? - словно бы удивился Василий.
- Посмотри, он на ногах не стоит. Что
он купит?
- Это я на ногах не стою? Посмотри на
свои! - смело был я возмущен, волю
дав нанесенной обиде.
Михаил разрядил обстановку, достав
из моей сумки две бутылки уже не раз
упомянутого портвейна. Он урезонил
Василия. Тот смягчился.
- Он при деньгах? - спросил Михаила
товарищ, имея в виду, есть ли у меня
деньги.
- Деньги есть, - отвечал за меня
Михаил, хотя не знал, сколько именно
денег.
- Ты ему рассказал? - задал новый
Василий вопрос, потому что он точно
не знал, что я знаю и знаю ли я то,
что я на самом деле не знаю.
- Нет, - сказал Михаил, - иначе бы он
не пришел.
- Ну, тогда надо выпить еще.
Мы очутились на кухне.
К сожалению, этот кухонный эпизод
мне запомнился хуже. Вероятно, я в
самом деле, как говорят, захмелел.
Мы вели разговор, но о чем, врать не
буду. Я что-то доказывал. Так
устроены память и мозг человека,
когда есть полоса, где их слабо
касается. То, что было потом до
какого-то пункта, я запомнил уже
навсегда, но не странно ли это? Нет,
не странно. Потому что меня
потрясло. Всего потрясло. Я
буквально трясусь до сих пор,
выводя по прошествии суток
нетвердой рукой эти честные строки.
Вот Василий, помню, сказал:
- Пошли.
Мы в комнате очутились.
Он лежал на столе.
- Вот, - сказал Михаил.
Я стоял возле трупа.
Если б я был художником слова, я бы
знал, какие найти мне слова. Нет, не
труп, не оглушающий труп, на
обеденном лежа столе, поражал меня
своим неожиданным для настоящего
места присутствием (в чем с его
стороны была лишь, если подумать,
одна неуместность), но его
исключительная тому лицу
принадлежность, узнать которое для
меня было бы слишком ужасно. Чем
больше я всматривался в лицо
покойника, тем быстрее трезвел,
узнавая.
- Ну, признал? - спросил Михаил.
Отрезвевшего, меня покачнуло.
- Ты думаешь, не настоящий? - спросил
опять Михаил.
- Ты потрогай, мы тоже сначала не
верили, - подстрекая, сказал мне
Василий.
- Мужики. Шутки шутками, но без меня.
- Я к выходу повернулся.
Я громко сказал:
- Тема закрыта.
- Подожди, не уйдешь. Теперь не
уйдешь. Одной ниточкой связаны. Ишь,
чего захотел. Закрытая тема...
- Вася, Вася, не горячись. Он просто
не верит. Расскажи все, как было.
За трясучестью рук моих мне вовсе
не в руки вложили стакан, но к губам
поднесли. Чтобы выпил скорее.
- Пей. Раскис...
Не успевшее стать проглоченным
потекло вниз по дрожащему
подбородку. Я глотал, торопясь.
Мы опять очутились на кухне.
- Знай, что я тебе говорю, - заставлял
меня слушать Василий. - Ни в какой
газете того не прочтешь, ни по
какому ящику не увидишь.
Пренебрегая моей нетрезвостью, он
поведал мне великую тайну, от
которой рассудок, решительно
защищаясь, отключался время от
времени. Как хорошо, что не все мною
усвоено, не все понято. Но и за
вычетом этого понятое мною
серьезно будоражит мысль.
Одно верно: Василий знал много. Он
владел деталями плана, доступного
ему в самых общих чертах.
Всепроникновенность мафии -
общеизвестное свойство, но знает ли
кто, что она дошла и дотуда?
Хрустальный гроб обворован - это
уже факт истории, не считая того,
что известно об этом лишь
избранным. Василий поведал мне
существо подмены: вместо тела
положена кукла, муляж, искусная
копия тела. Василий доказывал, что
никто не заметил подмены, настолько
все сделано гладко.
- Представляешь, какие замешаны
силы?
- Но зачем? Но зачем? - изнурял я
вопросом сознание.
- Как зачем? На продажу.
- Неужели только затем, - слабо
теплился ложной догадкой мой новый
вопрос, - чтобы продали мне?
- Не будь идиотом. Тело стоит не один
миллион. Его хотели продать за
границей. Переправить. По финскому
льду...
- Финский лед... эмиграция...
совнарком... - вспоминалась родная
история.
- Но у них сорвалось. На последнем
этапе мне было суждено сколачивать
ящик. Я же плотник. Вот... результат.
Михаил предоставил жилплощадь.
- Вор у вора... - хотел я сказать, что
подумал.
- Да, дубинку украл, - развив мою
мысль, прекратил щекотливую тему
Василий.
Он устало спросил о количестве
денег. Я достал все, что было:
- Триста рублей.
- Да. Негусто. Впрочем... на две
бутылки. С закуской. Михаил, ты не
спишь? - спросил Михаила Василий,
заподозрив, что тот почему-то уснул.
Но тот не уснул. Он взял мои деньги и
пошел опять на Сенную, предоставив
нам ожидание.
Боже, как тяжело вспоминать!
Мы ждали. Времени было около
четырех часов. Голоса играющих
детей доносились до нашего слуха.
Как сейчас помню, они играли во
дворе, подобно тому как это всегда
происходит независимо от
противоречий родителей. Всегда и
везде. Солнечный свет мягко падал
на стены кухни. Не помню, сказал ли
я, что мы были на кухне. Это была
обычная петербургская кухня,
больше свойственная центру города,
чем новостройкам, что доказывают и
высота потолков, и немалая площадь.
Украшением помещения служила
непритязательная акварель, кажется
зимний пейзаж. Вентиляционная
труба вела к соседям.
Помню, я сам понемногу дремал,
иногда пробуждаясь. Как-то раз я
спросил Василия, отчего моя
кандидатура вызывает такое
упорство, другой покупатель даст,
наверное, больше.
- А ты бы с ним пожил хотя бы
недельку, я б на тебя посмотрел, -
быстро ответил Василий, намекнув,
что жить с ним в комнате больше не
может.
- Я при нем не курю. Я матом при нем
не ругаюсь. Ты заметил, я матом
совсем не ругаюсь, - приставал он ко
мне, уверяя, что не ругается матом.
И еще я запомнил слова:
- Понимаешь, я книги читаю. О нем.
Маяковский. Поэт Евтушенко... Поэт
Вознесенский... Ты знаешь такого
поэта? - тот Вознесенский писал:
"Прозрачное чело горит
лампообразно". Но откуда ему это
известно? Представляешь? Откуда-то
знал! Знал... Неужели он ходил к нему
ночью?
- Я тоже хочу еще посмотреть, -
сказал я, захотев еще посмотреть, но
не справился с телом, упав. Василий
поднимал меня, утешая:
- Увидишь.
- Михаил, я тебя не заметил, как ты
возвратился, - я сказал Михаилу,
если правильно вспомнил сейчас.
- А к тебе он не будет ходить, не
боишься, Василий?
- Нет, он труп.
- Нет, не труп. Труп-идея. Больше чем
труп. Самый главный труп на земле.
Труп-идея.
- Труп идеи? - спросил Михаил.
- Идея трупа, - отозвался Василий.
Григорий сознался:
- Боюсь.
Впечатления этого часа питаются
обновленностью, мы как будто стали
другими. Безусловно, что-то
случилось тогда, взволновавшее
сердце, если не бояться сказать
образно. Я не люблю излишества от
красоты, но бывает, когда
невозможно без формы.
Исключительно редкое положение,
взыскующее осмысления со стороны,
иногда требует этого. Хочется
сказать: блажен понимающий, что
происходит, когда незамутненная
посторонним, в чем родила мать,
голая мысль бьет тебя словно
электрическим током, и ты обретаешь
речь. И тогда сами по себе, не
нуждаясь в подборе, приходят на ум
слова. Истина в своей простоте
поражает тебя наглядностью.
Оказывается, ты не знал ничего о
себе, как не знаешь всего
остального, так знай, знай, не
пугаясь доступности, что все
постигаемо.
Но когда завершается короткий
период познания, невозможность его
воссоздать безотчетно становится
качеством твоей несовершенной
памяти, как бы другие ни валили все
на похмелье. Последнее не
объясняет, но усугубляет
трудоемкость творчества, но уже
ничего невозможно припомнить. Я
далек от мысли, как бы ни хотел
ясности. Пустота и страх угрожают
явиться. И все же проблески, о чем
говорю, есть для меня безусловная
ценность, как последняя форма
надежды.
Понимаем ли я был в мною упомянутых
проблесках? Не до конца.
- Он умер в каждом из нас, а вы
продаете, - было сказано мною.
Я готов повторить:
- Он умер в каждом из нас, а вы
продаете.
Памятен Михаил, проливающий мимо
стакана. Другого не помню, чем
откликался Василий. Кроме того, мы
оба страдали. Тот страдал по
другому.
- Нет, - отрицал он, - разве это
продажа?
Я стоял на своем:
- Он жил и умер в каждом из нас, а вы
продаете.
Василий тоже заплакал. Он был в
порошке.
Я понял трагедию этих людей. Меня
обожгло, поражая. В порыве я
закричал им настоящую правду: ведь
это подставка! подставка!
- Слушайте, вы! - закричал я, примерно
как и сейчас, дрожа и пугаясь
открытия. - Это ж подставка! Вы
жертвою пали интриг! Неужели неясно
вам, что вас просто подставили,
очень умело организовав по-своему?!
Они хотят, чтобы вы продали сами.
Своими руками. Сами. Вы. Неважно
кому. Все подстроено, мужики. Все
подстроено. Все. Он умер в каждом из
нас, но оставшееся в каждом из нас
много ли живее умершего?..
- Повтори, - попросил Василий,
перепачканный порошком.
- Он умер в каждом из нас, но то, что
осталось в каждом живого, намного
ли оно живее умершего?
- Разве я проститутка, - спросил,
терзаясь, Василий, - чтобы торговать
своей мертвечиной?
С другой стороны сказал Михаил:
- Разве это продажа? - запал в мою
память его возражающий голос. - Мы
пили портвейн, а теперь пьем водяру.
На твои кровные деньги и вместе с
тобой. Заедаем сухим молоком из
одного дорогого пакета. Нам оказали
иностранную помощь, и мы купили его
на твой остаток. Мы не продали
ничего. Мы пропили. Мы пропили, и ты
пьешь вместе с нами.
Помню еще мысль Василия:
- Прошу не считать все это продажей.
Мы тебе просто должны. Вот и все. Мы
должны. Понимаешь? Должны. Это долг
наш. Наш долг.
Был ли то я, если картина моих
поступков не целиком отразилась в
сознании? Да, я, это был именно я.
Например, потрясло, что еще не
стемнело. Меня направляла тележка.
Большая. Все знают ее по грузчикам
гастрономов. Стремительность
встречи меня поразила настолько,
что запомнилась лучше, чем все.
Напряженно работала мысль.
Скажу достоверно, сначала я шел по
Садовой. Ящик меня не смущал,
несмотря на размер. Я был свободен
от выдумок насчет жены как
недостойных, как мелких, чтобы она
поняла наконец всю сложность и
вместе с тем высоту. До того ли мне
было тогда? Мог ли я думать? О чем? О
пользе? О бескорыстии?
А ей бы лишь попилить. Или ты не
способна понять, не умеешь окинуть
женским умом весь масштаб, всю
огромность величия, по сравнению с
чем это сущий пустяк, то, что выпил с
друзьями, и то, что брюки в земле, и
ботинки, и сам, - это мелочь какая-то.
Да тебе ли меня порицать, когда я
отвечаю?
Потому что решение было принято
мною, и никто его не отнимет, в тот
критический час во многом
неправильной жизни: я себе запретил
транспортировать к дому. Я принял,
решился.
Вчера мною похоронено тело.
Так было. Хочется верить.
Безусловно, когда поразмыслишь,
способность что-либо рыть в этом
случае, особенно с учетом
промерзлости почвы, при трезвом
анализе должна показаться
небессомненной. Согласен. Кто
спорит? Однако повсюду копают, весь
город сейчас перерыт, что могло бы
способствовать при должном
подходе. Ямы не помню, но помню, я
стоял на краю. Как много положено на
алтарь беспамятства! И все же
лопата была. Отчетливо, ясно. Образ
этой лопаты и подошедших детей -
лучшее доказательство
справедливости сказанных слов.
Уверен, дети тоже работали. Я
рассказывал им по мере
возможностей осознаваемое. Иначе
быть не могло.
Верю: мы предали тело земле. Хочется
верить. Хочется верить. Верю больше,
чем помню. Был ли то сквер или сад,
но, быть может, Юсуповский. Впрочем,
так ли, не знаю, не надо искать. Все
равно не найдете. Даже если память
когда-нибудь мне ответит, нет, я не
выдам. Нет, никому. Никому. Никому.
Никто не узнает. Никто.